— Все они здесь: и Оленька, и Костя, и другие хирурги, и медсестры, и раненые. И я был бы здесь, да когда “Юнкерсы” загудели, она спохватилась. “Андрей Иванович, — говорит, — найди, пожалуйста, утюг. Скоро Андрей прилетит, а у меня платье только-только из вещмешка. Погладить надо”. Я только вышел, до ее хаты дошел, а сзади как ухнет! Меня на землю швырнуло, оглушило. Когда в себя пришел, смотрю, а здесь только воронка дымится.
Сергей идет в хату и приносит белое платье, в котором Ольга была с нами в ресторане в день сдачи последнего экзамена.
— Вот все, что нам от нее осталось, — просто говорит он.
Я целую край платья, как знамя, и Сергей укладывает его в могилу.
Когда над бывшей воронкой вырастает могильный холмик, Андрей Иванович устанавливает на нем столбик с дощечкой. На дощечке выжжена звезда, а под ней — четырнадцать фамилий. Колышкина Ольга — третья, после полковника Веселова и Гучкина.
Я оглядываюсь. Полтонны тротила разнесли и разбросали вокруг полтора десятка человек, в том числе и балагура-добряка Гучкина, и мою Ольгу, и нашего, так и не увидевшего свет ребенка.
Андрей Иванович приносит фляжку со спиртом, кружки, и мы поминаем погибших. Долго сижу у могилы. Внутри меня все молчит, там пусто. Я ловлю себя на том, что в шелесте опавшей листвы, в шорохе капель дождя пытаюсь услышать ее голос. Ведь в могиле ее нет. Она — вокруг, она — везде. Я никак не могу смириться с мыслью, что больше никогда не увижу и не услышу ее.
Сергей с Андреем Ивановичем под руки уводят меня с этого места. Я все время оглядываюсь, а в голове стучит один и тот же вопрос: “Почему? Почему я тогда не обернулся?”
Revenge his foul and most unnatural murder.
W. Shakespeare
Отомсти за гнусное и подлое убийство.
В.Щекспир (англ.).
Никто не пытается говорить мне слов утешения и сочувствия. И я благодарен ребятам за это. Один только раз я заговорил с Сергеем об Ольге. Сказал ему, что она ждала ребенка. Он только зубами скрипнул.
Я все так же вожу эскадрилью на задания. Точнее, это мне только кажется, что так же. В перерывах между полетами и по вечерам ощущаю на себе недоуменные взгляды ребят. Вроде все в порядке: боевой счет эскадрильи растет, задания она выполняет. Но я начинаю понимать, что ребятам становится страшно летать со мной.
Все идет нормально, пока мы имеем дело с “Мёссершмитами”. Но стоит мне увидеть характерные ромбические крылья “Ю-88”, я сразу забываю обо всем. Мне начинает казаться, что именно в этой машине сидит тот самый Курт, Ганс или Фриц, который, удирая, на ходу убил Ольгу. Я уже не комэск. Багровая ярость застилает мне глаза, и я иду на “Юнкере” в лоб, напролом, невзирая на опасность. Настигаю и бью его. Стараюсь бить в упор, по пилотской и штурманской кабинам. Меня ведет одна мысль: “Карать! Карать любой ценой!” Кровь Ольги и нашего с ней ребенка застилает мне взор, и я не вижу ни атакующих меня “мессеров”, ни пулеметных трасс. Хорошо еще, что эскадрилья идет за мной.
Когда этот “Юнкере” падает, я замечаю другого, и вцепляюсь в него мертвой хваткой, и бью, пока он тоже не упадет. А эскадрилья идет за мной. Она не может не идти.
Боевой счет растет, задания выполняются, но Андрей Злобин из комэска превратился в мстителя и сделал вторую эскадрилью заложником своей мести. Сергей несколько раз порывается поговорить со мной, но, внимательно посмотрев на меня, отказывается от своего намерения.
А до меня начинает доходить, что я не просто мщу. Я сам ищу смерти. Я зову ее, но она не приходит. Мне нечего больше делать в этом мире, мире, где нет ее, единственной, кто меня в нем удерживал. Свое основное предназначение я выполнил, что же еще? Воевать вот так, до конца войны? Сколько еще лет?
Но ведь я летаю не один. Со мной моя эскадрилья, а они своей смерти не ищут, скорее наоборот. Нет, так нельзя! Каждый вечер, когда я думаю об этом, даю себе слово, что завтра ставлю точку и в бою буду держать себя в руках. Но все эти намерения куда-то пропадают при виде первого же “Юнкерса”. Пять “Юнкерсов” я сбил за три дня, но мне все кажется, что убийца Ольги жив-здоров и смеется над незадачливым “сохатым” номер 17.
На пятый день в нашу избу приходит Федоров.
— Андрей, пойдем прогуляемся, — зовет он меня.
Нехотя поднимаюсь с нар. Голос Федорова грубо заглушил голос Ольги, которая мне сейчас говорила о чем-то очень важном. Я не успел разобрать о чем.
Мы долго, до самого аэродрома, идем молча. Я уже наверняка знаю, о чем будет говорить со мной комиссар, не могу только понять, почему он затягивает начало разговора. Слов не находит, что ли? На него это не похоже. Комиссар начинает говорить, когда мы идем уже вдоль строя “Яков”.
— Не нравишься ты мне, Андрей. Ох не нравишься! И не мне одному.
— А ты в этом, Григорьич, не оригинален. Я сам себе не нравлюсь.
— Обнадеживающее начало. Потому я с тобой и разговариваю, прежде чем решение принять.
— И какое, если не секрет?
— Да какой уж тут секрет. Отстранить тебя от полетов. Временно.
— Совсем добить хотите?
— Не добить, а спасти. И спасти не только тебя. Ты знаешь, что с тобой люди уже стали бояться на задание вылетать? Даже друг твой закадычный, сорвиголова Николаев.
— Уже пожаловались?
— Плохо ты о них думаешь! Никто ни словом не обмолвился. Но я-то не слепой. И командир у нас не мебелью командует, а людьми. Он тоже все видит. Он-то и предложил отстранить тебя дней на десять.
— Валяйте. Вы начальство, вам и карты в руки.
— Раньше ты так не говорил, — обижается Федоров. — Если мы по каждому летчику, а тем более по комэску будем так легко решения принимать, грош нам как командирам цена! Нам не полком командовать, а кочегаркой в дальнем тыловом гарнизоне. Мы решили, что сначала я должен с тобой поговорить.